|
АННЕ АХМАТОВОЙ
- стихи разных лет
|
"Пусть говорят: любовь крылата, -
смерть окрыленнее стократ..."
|
Ахматова
Вполоборота, о печаль,
На равнодушных поглядела.
Спадая с плеч, окаменела
Ложноклассическая шаль.
Зловещий голос - горький хмель -
Души расковывает недра: Так - негодующая Федра -
Стояла некогда Рашель.
1914
Кассандре
Я не искал в цветущие мгновенья Твоих, Кассандра, губ, твоих, Кассандра, глаз, Но в декабре - торжественное бденье - Воспоминанье мучит нас!
И в декабре семнадцатого года Все потеряли мы, любя: Один ограблен волею народа,
Другой ограбил сам себя…
Но, если эта жизнь - необходимость бреда И корабельный лес - высокие дома -
Я разлюбил тебя, безрукая победа, - И зачумленная зима!
На площади с броневиками Я вижу человека: он Волков горящими пугает головнями: Свобода, равенство, закон!
Больная, тихая Кассандра, Я больше не могу - зачем Сияло солнце Александра Сто лет тому назад, сияло всем?
Когда-нибудь в столице шалой, На скифском празднике, на берегу Невы,
При звуках омерзительного бала Сорвут платок с прекрасной головы.
Декабрь 1917
* * *
Что поют часы-кузнечик,
Лихорадка шелестит И шуршит сухая печка,
- Это красный шелк горит.
Что зубами мыши точат
Жизни тоненькое дно,
- Это ласточка и дочка Отвязала мой челнок.
Что на крыше дождь бормочет, - Это черный шелк горит, Но черемуха услышит И на дне морском простит.
Потому, что смерть невинна
И ничем нельзя помочь,
Что в горячке соловьиной
Сердце теплое еще.
* * *
Твое чудесное произношенье - Горячий посвист хищных птиц.
Скажу ль: живое впечатленье
Каких-то шелковых зарниц.
"Что" - голова отяжелела.
"Цо" - это я тебя зову! И далеко прошелестело: Я тоже на земле живу.
Пусть говорят: любовь крылата, - Смерть окрыленнее стократ. Еще душа борьбой объята, А наши губы к ней летят.
И столько воздуха и шелка И ветра в шепоте твоем, И, как слепые, ночью долгой Мы смесь бессолнечную пьем.
1918
* * *
Как черный ангел на снегу,
Ты показалась мне сегодня,
И утаить я не могу, Есть на тебе печать Господня.
Такая странная печать - Как бы дарованная свыше
- Что, кажется, в церковной нише Тебе назначено стоять. Пускай нездешняя любовь С любовью здешней будут слиты, Пускай бушующая кровь Не перейдет в твои ланиты И пышный мрамор оттенит Всю призрачность твоих лохмотий, Всю наготу нежнейшей плоти, Но не краснеющих ланит.
* * *
Черты лица искажены
Какой-то старческой улыбкой.
Кто скажет, и гитане гибкой
Все муки Данта суждены?
1933
|
|
 |
Анна Ахматова
Листки из дневника.
Воспоминания об О.Э.Мандельштаме
...28 июля 1957 г.
...И
смерть Лозинского2
каким-то таинственным образом оборвала нить моих
воспоминаний. Я больше не смею вспомнить что-то, что он
уже не может подтвердить (о "Цехе поэтов", акмеизме,
журнале "Гиперборей" и т.д.). Последние годы из-за его
болезни мы очень редко встречались, и я не успела
договорить с ним чего-то очень важного и прочесть ему
мои стихи тридцатых годов (т.е. "Реквием"). От этого он
в какой-то мере продолжал считать меня такой, какой он
знал меня когда-то в Царском. Это я выяснила, когда в
1949 г. мы смотрели вместе корректуру сборника "Из шести
книг"...
Что-то в
этом роде было и с Мандельштамом (который, конечно, все
мои стихи знал), но по-другому. Он вспоминать не умел,
вернее, это был у него какой-то иной процесс, названия
которому сейчас не подберу, но который, несомненно,
близок к творчеству. (Пример - Петербург в "Шуме
времени"3,
увиденный сияющими глазами пятилетнего ребенка.)
Мандельштам был одним из самых блестящих собеседников:
он слушал не самого себя и отвечал не самому себе, как
сейчас делают почти все. В беседах был учтив, находчив и
бесконечно разнообразен. Я никогда не слышала, чтобы он
повторился или пускал заигранные пластинки. С
необычайной легкостью О.Э. выучивал языки. "Божественную
комедию" читал наизусть страницами по-итальянски.
Незадолго до смерти просил Надю4
выучить его английскому языку, которого совсем не знал.
О стихах говорил ослепительно пристрастно и иногда бывал
чудовищно несправедлив, например, к Блоку. О Пастернаке
говорил: "Я так много думал о нем, что даже устал" и "Я
уверен, что он не прочел ни одной моей строчки" [Будущее
показало, что он был прав (см. автобиографию Пастернака,
где он пишет, что в свое время не оценил четырех поэтов:
Гумилева, Хлебникова, Багрицкого и Мандельштама). -
Примечание А.А.Ахматовой]; о Марине: "Я антицветаевец".
В музыке О. был дома, а это крайне редкое свойство.
Больше всего на свете боялся собственной немоты, называя
ее удушьем. Когда она настигала его, он метался в ужасе
и придумывал какие-то нелепые причины для объяснения
этого бедствия. Вторым и частым его огорчением были
читатели. Ему постоянно казалось, что его любят не те,
кто надо. Он хорошо знал и помнил чужие стихи, часто
влюблялся в отдельные строчки. Например:
На грязь,
горячую от топота коней,
Ложится белая одежда брата - Снега..."5
(Я помню
это только с его голоса. Чье это?) Легко запоминал
прочитанное ему. Любил говорить про что-то, что называл
своим "истуканством". Иногда, желая меня потешить,
рассказывал какие-то милые пустяки. Например, стих
Малларме: "La jeune mere allaitant son enfant" будто в
ранней юности перевел так: "И молодая мать кормящая со
сна". Смешили мы друг друга так, что падали на поющий
всеми пружинами диван на "Тучке"6
и хохотали до обморочного состояния, как кондитерские
девушки в "Улиссе" Джойса7.
Я познакомилась с О. Мандельштамом на "Башне"
Вячеслава Иванова весной 1911 года8.
Тогда он был худощавым мальчиком с ландышем в петлице, с
высоко закинутой головой, с ресницами в полщеки. Второй
раз я видела его у Толстых на Старо-Невском, он не узнал
меня, и А(лексей) Н(иколаевич) стал его расспрашивать,
какая жена у Гумилева, и он показал руками, какая на мне
была большая, шляпа. Я испугалась, что произойдет что-то
непоправимое, и назвала себя.
Это был мой первый Мандельштам, автор зеленого
"Камня" (изд. "Акмэ") с такой надписью: "Анне Ахматовой
- вспышки сознания в беспамятстве дней. Почтительно -
Автор".
Со свойственной ему прелестной самоиронией Осип
любил рассказывать, как старый еврей - хозяин
типографии, где печатался "Камень", - поздравляя его с
выходом книги, подал ему руку и сказал: "Молодой
человек, вы будете писать все лучше и лучше".
Я вижу
его как бы сквозь редкий дым - туман Васильевского
острова и в ресторане бывш. "Кинши"[Угол 2-й линии и
Большого проспекта. Теперь там парикмахерская. -
Примечание А.А.Ахматовой], где когда-то по легенде
Ломоносов пропил казенные часы и куда мы (Гумилев и я)
иногда ходили завтракать с "Тучки" [Никаких собраний на
"Тучке" не бывало и быть не могло. Это была просто
студенческая комната Николая Степановича, где и
сидеть-то было не на чем. Описание файф-о-клока на
"Тучке" (Георгий Иванов: "Поэты") выдумано от первого до
последнего слова. Н(иколай) В(ладимирович) Н(едоброво)
не переступал порога "Тучки". - Примечание
А.А.Ахматовой]. Никаких собраний на "Тучке" не бывало и
быть не могло. Это была просто студенческая комната
Николая Степановича, где и сидеть-то было не на чем.
Описание файф-о-клока на "Тучке" (Георгий Иванов9,
"Поэты") выдумано от первого до последнего слова.
Н.В.Недоброво не переступил порога "Тучки".
Этот Мандельштам - щедрый сотрудник, если не автор
"Антологии античной глупости", которую члены "Цеха
поэтов" сочиняли (почти все, кроме меня) за ужином.
("Лесбия, где ты была", "Сын Леонида был скуп".
"Странник! откуда идешь? - Я был в гостях у Шилея")10.
Дивно живет человек, за обедом кушает гуся,
Кнопки коснется ль рукой, сам зажигается свет.
Если такие живут на Четвертой Рождественской люди -
Странник! Ответствуй, молю, кто же живет на
Восьмой?)
Помнится - это работа Осипа, Зенкевич11
того же мнения. Эпиграмма на Осипа:
Пепел на левом плече, и молчи -
Ужас друзей! - Златозуб.
(Это - Ужас морей: однозуб.)
Это может быть даже Гумилев. Куря, Осип всегда
стряхивал пепел как бы за плечо, однако на плече обычно
вырастала горка пепла.
Может быть, стоит сохранить обрывки сочиненной
"Цехом" пародии на знаменитый сонет Пушкина ("Суровый
Дант не презирал сонета"):
Valere Brussoff не презирал сонета,
Венки из них Иванов заплетал,
Размеры их любил супруг Анеты,
Не плоше их Волошин лопотал.
И многие пленялись им поэты.
Кузмин его извозчиком избрал,
Когда, забыв воланы и ракеты,
Скакал за Блоком, да не доскакал.
Владимир Нарбут, этот волк заправский,
В метафизический сюртук <его> облек,
И для него Зенкевич пренебрег
Алмазными росинками Моравской.
Вот стихи (триолеты) об этих пятницах (кажется,
В.В.Гиппиуса):
1
По пятницам в "Гиперборее"
Расцвет литературных роз
…………………………………
Выходит Михаил Лозинский,
Покуривая и шутя,
Рукой лаская исполинской
Свое журнальное дитя.
2
У Николая Гумилева
Высоко задрана нога,
Для романтического сева
Разбрасывая жемчуга.
Пусть в Царском громко плачет Лева.
У Николая Гумилева
Высоко задрана нога.
3
Печальным взором и манящим
Глядит Ахматова на всех,
Был выхухолем настоящим
Ее благоуханный мех,
Глядит в глаза гостей молчащих
………………………………………
………………………………………
4
...Мандельштам Иосиф
В акмеистическое ландо сев…
Недавно
найдены письма О. Э. к Вячеславу Иванову (1909)12.
Это письма участника Академии (по "Башне"). Это
Мандельштам-символист. Следов того, что Вяч. Иванов ему
отвечал, пока нет. Их писал мальчик 18-ти лет, но можно
поклясться, что автору этих писем - 40 лет. Там же
множество стихов. Они хороши, но в них нет того, что мы
называем Мандельштамом.
Воспоминания сестры Аделаиды Герцык13
утверждают, что Вяч. Иванов не признавал нас всех. В
1911 никакого пиетета к Вяч. Иванову в Мандельштаме не
было. Цех бойкотировал "Академию стиха". См., например:
Вячеслав, Чеслав Иванов,
Телом крепкий как орех,
Академию диванов
Колесом пустил на Цех… 14
Когда в 191(5) году Вяч. Иванов приехал в Петербург,
он был у Сологубов на Разъезжей. Необычно парадный вечер
и великолепный ужин. В гостиной подошел ко мне
Мандельштам и сказал: "Мне кажется, что один мэтр -
зрелище величественное, а два - немного смешное".
В
десятые годы мы, естественно, всюду встречались: в
редакциях, у знакомых, на пятницах в Гипёрборее, т. е. у
Лозинского, в "Бродячей собаке"15,
где он, между прочим, представил мне Маяковского [Как-то
раз в "Собаке", когда все ужинали и гремели посудой,
Маяковский взду-мал читать стихи. О. Э. подошел к нему и
сказал: "Маяковский, перестаньте читать стихи. Вы не
румынский оркестр". Это было при мне. Остроумный
Маяковский не нашелся, что ответить. - Прим. А.А.], о
чем очень потешно рассказывал Харджиеву16
в 30-х годах. В "Академии стиха" (Общество ревнителей
художественного слова, где царил Вячеслав Иванов) и на
враждебных этой "Академии" собраниях "Цеха поэтов", где
Мандельштам очень скоро стал первой скрипкой. Тогда же
он написал таинственное (и не очень удачное)
стихотво-рение про черного ангела на снегу. Надя
утверждает, что оно относится ко мне.
С этим
"Черным Ангелом"17
дело обстоит, мне думается, довольно сложно.
Стихотворение для тогдашнего Мандельштама слабое и
невнятное. Оно, кажется, никогда не было напечатано.
По-видимому, это результат бесед с В.К.Шилейко, который
тогда нечто подобное говорил обо мне. Но Осип тогда еще
"не умел" (его выражение) писать стихи "Женщине и о
женщине". "Черный Ангел", вероятно, первая проба, и этим
объясняется его близость к моим строчкам:
Черных ангелов крылья остры,
Скоро будет последний суд,
И малиновые костры,
Словно розы, в снегу растут.
("Четки")
Мне эти
стихи Мандельштам никогда не читал. Известно, что беседы
с Шилейко вдохновили его на стихотворение "Египтянин"18
Гумилев рано и хорошо оценил Мандельштама. Они
познакомились в Париже (см. конец стихотворения Осипа о
Гумилеве. Там говорилось, что Н. С. был , напудрен и в
цилиндре).
Но в Петербурге акмеист мне ближе,
Чем романтический Пьеро в Париже.
Символисты никогда его не приняли.
Приезжал
О. Э. в Царское. Когда он влюблялся, что происходило
довольно часто, я несколько раз была его конфиденткой.
Первой на моей памяти была Анна Михайловна
Зельманова-Чудовская19,
красавица художница. Она написала его портрет на синем
фоне с закинутой головой (1914, на Алексеевской улице).
Анне Михайловне он стихов не писал, на что сам горько
жаловался - еще не умел писать любовные стихи. "Второй
была Цветаева, к которой были обращены крымские и
московские стихи; третьей - Саломея Андроникова20
(Андреева, теперь Гальперн, которую Мандельштам
обессмертил в книге "Тristiа": "Когда Cоломинка, не
спишь в огромной спальне…" Там был стих: "Что знает
женщина о смертном часе...". Сравните мое - "Не
смертного ли часа жду". Я помню эту великолепную спальню
Саломеи на Васильевском острове.**).
В Варшаву О. Э. действительно ездил, его там
поразило гетто (это помнит и М. А. 3.), но о попытке
самоубийства его, о которой сообщает Георгий Иванов,
даже Надя не слыхивала, как и о дочке Липочке, которую
она якобы родила.
В начале
революции (1920), в то время, когда я жила в полном
уединении и дайте с ним не встречалась, он был одно
время влюблен в актрису Александровского театра Ольгу
Арбенину21,
ставшую женой Ю.Юркуна22,
писал ей стихи ("За то, что я руки твои..."). Рукописи
якобы пропали во время блокады, однако я недавно видела
их у X.
Замечательные стихи обращены к Ольге Ваксель и ее тени:
"В холодной стокгольмской могиле..." Ей же - "Хочешь
валенки сниму"23.
Всех этих дореволюционных дам (боюсь, что, между
прочим, и меня) он через много лет назвал "нежными
европеянками":
И от
красавиц тогдашних, от тех европеянок нежных
Сколько я принял смущенья, надсады и горя!
В 1933-34 гг. Осип Эмильевич был бурно, коротко и
безответно влюблен в Марию Сергеевну Петровых24.
Ей посвящено, вернее, к ней обращено стихотворение
"Турчанка" (заглавие - мое. - А. А.), лучшее, на мой
взгляд, любовное стихотворение XX века. "Мастерица
виноватых взоров..." Мария Сергеевна говорит, что было
еще одно волшебное стихотворение о белом цвете.
Рукопись, по-видимому, пропала. Несколько строк М.С.
знает на память.
Дама,
которая "через плечо поглядела", - это так называется
"Бяка" [Вера Артуровна]25,
тогда подруга жизни С.Ю.Судейкина, а ныне супруга Игоря
Стравинского.
В Воронеже Осип дружил с Наташей Штемпель. Легенда о
его увлечении Анной Радловой26
ни на чем не основана.
Архистратиг вошел в иконостас...
В ночной тиши запахло валерьяном [Намек на Валерьяна
Адольфовича Чудовского 27
Архистратиг мне задает вопросы - верного рыцаря
Радловой]
К чему тебе... косы
И плеч твоих сияющий атлас...
т. е.
пародию на стихи Радловой он сочинил из веселого
злорадства, а не раr depit [по злобе (фр.).] и с
притворным ужасом, где-то в гостях, шепнул мне:
"Архистратиг дошел", т. е. Радловой кто-то сообщил об
этом стихотворении28.
Десятые
годы - время очень важное в творческом пути
Мандельштама, и об этом еще будут много думать и писать
(Виллон, Чаадаев, католичество...)29.
О его контакте с группой "Гилея" см. воспоминания
Зенкевича (не напечатано?).
Как
воспоминание о пребывании Осипа в Петербурге в 1920
году, кроме изумительных стихов к О. Арбениной в
"Тristiа"30,
остались еще живые, выцветшие, как наполеоновские
знамена, афиши того времени - о вечерах поэзии, где имя
Мандельштама стоит рядом с Гумилевым и Блоком.
Все
старые петербургские вывески были еще на своих местах,
но за ними, кроме пыли, мрака и зияющей пустоты, ничего
не было. Сыпняк, голод, расстрелы, темнота в квартирах,
сырые дрова, опухшие до неузнаваемости люди. В Гостином
дворе можно было собрать большой букет полевых цветов.
Догнивали знаменитые петербургские торцы. Из подвальных
окон "Крафта" (угол Садовой и Итальянской) еще пахло
шоколадом. Все кладбища были разгромлены. Город не
просто изменился, а решительно превратился в свою
противоположность. Но стихи любили (главным образом
молодежь). Почти так же, как сейчас, т. е. в 1964 г.
В Царском, тогда - "Детское, имение тов. Урицкого",
почти у всех были козы, их почему-то звали Тамарами31.
[Царское в 20-х годах представляло собою нечто
невообразимое. Все заборы были сожжены. Над открытыми
люками водопровода стояли ржавые кровати из лазаретов
Первой войны32,
улицы заросли травой, гуляли и орали петухи всех цветов…
На воротах недавно великолепного дома гр.
Сетнбок-Фермора красовалась огромная вывеска: Случной
пункт. Но на Широкой так же терпко пахли по осеням дубы
- свидетели моего детства, и вороны на соборных крестах
кричали то же, что я слушала, идя по соборному скверу в
гимназию, и статуи в парках глядели, как в 10-х годах. В
оборванных и страшных фигурах я иногда узнавала
царскоселов. Гостиный двор был закрыт.
Все каменные циркули да лиры…
мне всю жизнь кажется, что Пушкин это про Царское
сказал. И еще потрясающее:
В великолепных мрак чужого сада -
самая дерзкая строчка из когда-нибудь прочитанных или
услышанных мной (однако неплохо и "священный сумрак")].
Набросок с натуры
Что
же касается стихотворения "Вполоборота, история его
такова. В январе 1914 г. Пронин устроил большой
вечер "Бродячей собаки" не в подвале у себя, а в
какмо-то большом зале на Конюшенной. Обычные
посетители терялись там среди множества "чужих"
(т.е. чуждых всякому искусству) людей. Было жарко,
людно, шумно и довольно бестолково. Нам это наконец
надоело, и мы (человек 20-30) пошли в "Собаку" на
Михайловской площади. Там было темно и прохладно. Я
стояла на эстраде и с кем-то разговаривала.
Несколько человек из залы стали просить меня
почитать стихи. Не меняя позы, я что-то прочла.
Подошел Осип: "Как вы стояли, как вы читали" и еще
что-то про шаль (см. о Мандельштаме в воспоминаниях
В.С.Срезневской33).
Таким же наброском с натуры было четверостишие
"Черты лица искажены". Я была с Мандельштамом на
Царскосельском вокзале (10-е годы). Он смотрел, как
я говорю по телефону, через стекло кабины. Когда я
вышла, он прочел мне эти четыре строки.
О Цехе поэтов
Мандельштам довольно усердно посещал
собрания "Цеха", но в зиму 1913-14 (после
разгрома акмеизма) мы стали тяготиться "Цехом" и
даже дали Городецкому и Гумилеву составленное
Осипом и мной прошение о закрытии "Цеха". С.
Городецкий наложил резолюцию: "Всех повесить, а
Ахматову заточить". (Малая, 63.) Было это в
редакции "Сев(ерных) зап(исок)".
Собрания Цеха поэтов с ноября 1911 по апрель
1912 (т.е. наш отъезд в Италию): приблизительно
15 собраний (по три в месяц). С октября 1912 по
апрель 1913 - приблизительно десять собраний (по
два в месяц). (Неплохая пожива для "Трудов и
дней", которыми, кстати сказать, кажется, никто
не занимается). Повестки рассылала я
(секретарь?!); Лозинский сделал для меня список
адресов членов "Цеха". (Этот список я давала
японцу Наруми в 30-х годах). На каждой повестке
было изображение лиры. Она же на обложке моего
"Вечера", "Дикой порфиры" Зенкевича и "Скифских
черепков" Елизаветы Юрьевны
Кузьминой-Караваевой.
Цех поэтов 1911-1914
Гумилев, Городецкий - Синдики; Дм.
Кузьмин-Караваев - Стряпчий; Анна Ахматова -
секретарь; О. Мандельштам; Вл. Нарбут; М.
Зенкевич; Н. Бруни; Георгий Иванов;
Адамович; Вас. Вас. Гиппиус; М. Моравская;
Ел. Кузьмина-Караваева; Чернявский; М.
Лозинский. Первое собрание у Городецких на
Фонтанке. Был Блок, французы... Второе - у
Лизы32 на Манежной площади, потом у Бруни -
в Ак(адемии) художеств. Акмеизм был решен у
нас (в Царском Селе, Малая, 63), у
Лозинского на Васильевском острове, у Бруни
в Ак. Художеств. Акмеизм был решен у нас в
Царском Селе (Малая, 63).
II
Революцию Мандельштам встретил
вполне уже сложившимся и уже, хотя и в
узком кругу, известным поэтом.
Мандельштам один из первых стал писать
на гражданские темы. Революция была для
него огромным событием, и слово народ не
случайно фигурирует в его стихах.
Особенно часто я встречалась с
Мандельштамом в 191718 гг., когда жила
на Выборгской у Срезневских (Боткинская,
9), не в сумасшедшем доме, а в квартире
старшего врача Вяч. Вяч. Срезневского,
мужа моей подруги Валерии Сергеевны.
Мандельштам часто заходил за мной, и
мы ехали на извозчике по невероятным
ухабам революционной зимы среди
знаменитых костров, которые горели чуть
ли не до мая, слушая неизвестно откуда
несущуюся ружейную трескотню. Так мы
ездили на выступления в Академию
художеств, где происходили вечера в
пользу раненых и где мы оба несколько
раз выступали. Был со мной О. Э. на
концерте Бутумо-Незвановой в
консерватории, где она пела Шуберта (см.
"Нам пели Шуберта...")34.
К этому времени относятся все обращенные
ко мне стихи:
"Я не | |