|
Из
сборника "КАМЕНЬ"
- 1913 год
|
"Но музыка от
бездны не спасет!..."
|
Звук осторожный и глухой Плода, сорвавшегося с древа, Среди немолчного напева Глубокой тишины лесной...
1908
Только детские книги читать, Только детские думы лелеять. Все большое далеко развеять, Из глубокой печали восстать.
Я от жизни смертельно устал, Ничего от нее не приемлю, Но люблю мою бедную землю Оттого, что иной не видал.
Я качался в далеком саду На простой деревянной качели, И высокие темные ели Вспоминаю в туманном бреду.
1908
На бледно-голубой эмали, Какая мыслима в апреле, Березы ветви поднимали И незаметно вечерели.
Узор отточенный и мелкий, Застыла тоненькая сетка, Как на фарфоровой тарелке Рисунок, вычерченный метко,
Когда его художник милый Выводит на стеклянной тверди, В сознании минутной силы, В забвении печальной смерти.
1909
Дано мне тело - что мне делать с ним, Таким единым и таким моим?
За радость тихую дышать и жить Кого, скажите, мне благодарить?
Я и садовник, я же и цветок, В темнице мира я не одинок.
На стекла вечности уже легло Мое дыхание, мое тепло.
Запечатлеется на нем узор, Неузнаваемый с недавних пор.
Пускай мгновения стекает муть - Узора милого не зачеркнуть.
1909
Невыразимая печаль Открыла два огромных глаза, Цветочная проснулась ваза И выплеснула свой хрусталь.
Вся комната напоена Истомой - сладкое лекарство! Такое маленькое царство Так много поглотило сна.
Немного красного вина, Немного солнечного мая - И, тоненький бисквит ломая, Тончайших пальцев белизна.
1909
Silentium
Она еще не родилась, Она и музыка и слово, И потому всего живого Ненарушаемая связь.
Спокойно дышат моря груди, Но, как безумный, светел день, И пены бледная сирень В мутно-лазоревом сосуде.
Да обретут мои уста Первоначальную немоту, Как кристаллическую ноту, Что от рождения чиста!
Останься пеной, Афродита, И слово в музыку вернись, И сердце сердца устыдись, С первоосновой жизни слито!
1910
В огромном омуте прозрачно и темно, И томное окно белеет; А сердце - отчего так медленно оно И так упорно тяжелеет?
То всею тяжестью оно идет ко дну, Соскучившись по милом иле, То, как соломинка, минуя глубину, Наверх всплывает без усилий.
С притворной нежностью у изголовья стой И сам себя всю жизнь баюкай; Как небылицею, своей томись тоской И ласков будь с надменной скукой.
1910
Как кони медленно ступают, Как мало в фонарях огня! Чужие люди, верно, знают, Куда везут они меня.
А я вверяюсь их заботе, Мне холодно, я спать хочу; Подбросило на повороте, Навстречу звездному лучу.
Горячей головы качанье, И нежный лед руки чужой, И темных елей очертанья, Еще невиданные мной.
1911
Скудный луч холодной мерою Сеет свет в сыром лесу. Я печаль, как птицу серую, В сердце медленно несу.
Что мне делать с птицей раненой? Твердь умолкла, умерла. С колокольни отуманенной Кто-то снял колокола.
И стоит осиротелая И немая вышина, Как пустая башня белая, Где туман и тишина...
Утро, нежностью бездонное, Полуявь и полусон - Забытье неутоленное - Дум туманный перезвон...
1911
Отчего душа так певуча, И так мало милых имен, И мгновенный ритм - только случай, Неожиданный Аквилон?
Он подымет облако пыли, Зашумит бумажной листвой И совсем не вернется - или Он вернется совсем другой.
О широкий ветер Орфея, Ты уйдешь в морские края, И, несозданный мир лелея, Я забыл ненужное "я".
Я блуждал в игрушечной чаще И открыл лазоревый грот... Неужели я настоящий И действительно смерть придет?
1911
О небо, небо, ты мне будешь сниться! Не может быть, чтоб ты совсем ослепло, И день сгорел, как белая страница: Немного дыма и немного пепла!
1911
Я вздрагиваю от холода - Мне хочется онеметь! А в небе танцует золото - Приказывает мне петь.
Томись, музыкант встревоженный, Люби, вспоминай и плачь И, с тусклой планеты брошенный, Подхватывай легкий мяч!
Так вот она - настоящая С таинственным миром связь! Какая тоска щемящая, Какая беда стряслась!
Что, если, над модной лавкою,
Мерцающая всегда, Мне в сердце длинной булавкою
Опустится вдруг звезда?
1912
Я ненавижу свет Однообразных звезд. Здравствуй, мой давний бред,- Башни стрельчатый рост!
Кружевом, камень, будь И паутиной стань: Неба пустую грудь Тонкой иглою рань.
Будет и мой черед - Чую размах крыла. Так - но куда уйдет Мысли живой стрела?
Или свой путь и срок Я, исчерпав, вернусь: Там - я любить не мог, Здесь - я любить боюсь...
1912
Образ твой, мучительный и зыбкий, Я не мог в тумане осязать. "Господи!"- сказал я по ошибке, Сам того не думая сказать.
Божье имя, как большая птица, Вылетело из моей груди! Впереди густой туман клубится, И пустая клетка позади...
1912
Нет, не луна, а светлый циферблат Сияет мне, и чем я виноват, Что слабых звезд я осязаю млечность?
И Батюшкова мне противна спесь: "Который час?", его спросили здесь, А он ответил любопытным: "вечность".
1912
Пешеход
Я чувствую непобедимый страх В присутствии таинственных высот, Я ласточкой доволен в небесах, И колокольни я люблю полет!
И, кажется, старинный пешеход, Над пропастью, на гнущихся мостках, Я слушаю, как снежный ком растет И вечность бьет на каменных часах.
Когда бы так! Но я не путник тот, Мелькающий на выцветших листах, И подлинно во мне печаль поет;
Действительно, лавина есть в горах! И вся моя душа - в колоколах, Но музыка от бездны не спасет!
1912
Золотой
Целый день сырой осенний воздух Я вдыхал в смятеньи и тоске; Я хочу поужинать, и звезды Золотые в темном кошельке!
И дрожа от желтого тумана, Я спустился в маленький подвал; Я нигде такого ресторана И такого сброда не видал!
Мелкие чиновники, японцы, Теоретики чужой казны... За прилавком щупает червонцы Человек - и все они пьяны.
Будьте так любезны, разменяйте - Убедительно его прошу - Только мне бумажек не давайте, - Трехрублевок я не выношу!
Что мне делать с пьяною оравой? Как попал сюда я, Боже мой? Если я на то имею право - Разменяйте мне мой золотой!
1912
Лютеранин
Я на прогулке похороны встретил Близ протестантской кирхи, в воскресенье. Рассеянный прохожий, я заметил Тех прихожан суровое волненье.
Чужая речь не достигала слуха, И только упряжь тонкая сияла, Да мостовая праздничная глухо Ленивые подковы отражала.
А в эластичном сумраке кареты, Куда печаль забилась, лицемерка, Без слов, без слез, скупая на приветы, Осенних роз мелькнула бутоньерка.
Тянулись иностранцы лентой черной, И шли пешком заплаканные дамы, Румянец под вуалью, и упорно Над ними кучер правил вдаль, упрямый.
Кто б ни был ты, покойный лютеранин,- Тебя легко и просто хоронили. Был взор слезой приличной затуманен, И сдержанно колокола звонили.
И думал я: витийствовать не надо. Мы не пророки, даже не предтечи, Не любим рая, не боимся ада, И в полдень матовый горим, как свечи.
1912
Айя-София
Айя-София - здесь остановиться Судил Господь народам и царям! Ведь купол твой, по слову очевидца, Как на цепи, подвешен к небесам.
И всем векам - пример Юстиниана, Когда похитить для чужих богов Позволила Эфесская Диана Сто семь зеленых мраморных столбов.
Но что же думал твой строитель щедрый, Когда, душой и помыслом высок, Расположил апсиды и экседры, Им указав на запад и восток?
Прекрасен храм, купающийся в мире, И сорок окон - света торжество; На парусах, под куполом, четыре Архангела прекраснее всего.
И мудрое сферическое зданье Народы и века переживет, И серафимов гулкое рыданье Не покоробит темных позолот.
1912
Notre Dame
Где римский судия судил чужой народ - Стоит базилика, и радостный и первый, Как некогда Адам, распластывая нервы, Играет мышцами крестовый легкий свод.
Но выдает себя снаружи тайный план: Здесь позаботилась подпружных арок сила, Чтоб масса грузная стены не сокрушила, И свода дерзкого бездействует таран.
Стихийный лабиринт, непостижимый лес, Души готической рассудочная пропасть, Египетская мощь и христианства робость, С тростинкой рядом - дуб, и всюду царь - отвес.
Но чем внимательней, твердыня Notre Dame, Я изучал твои чудовищные ребра, Тем чаще думал я: из тяжести недоброй И я когда-нибудь прекрасное создам...
1912
Петербургские строфы
Н. Гумилеву
Над желтизной правительственных зданий Кружилась долго мутная метель, И правовед опять садится в сани, Широким жестом запахнув шинель.
Зимуют пароходы. На припеке Зажглось каюты толстое стекло. Чудовищна, как броненосец в доке, Россия отдыхает тяжело.
А над Невой - посольства полумира, Адмиралтейство, солнце, тишина! И государства жесткая порфира, Как власяница грубая, бедна.
Тяжка обуза северного сноба - Онегина старинная тоска; На площади Сената - вал сугроба, Дымок костра и холодок штыка...
Черпали воду ялики, и чайки Морские посещали склад пеньки, Где, продавая сбитень или сайки, Лишь оперные бродят мужики.
Летит в туман моторов вереница; Самолюбивый, скромный пешеход - Чудак Евгений - бедности стыдится, Бензин вдыхает и судьбу клянет!
1913
Адмиралтейство
В столице северной томится пыльный тополь, Запутался в листве прозрачный циферблат, И в темной зелени фрегат или акрополь Сияет издали - воде и небу брат.
Ладья воздушная и мачта-недотрога, Служа линейкою преемникам Петра, Он учит: красота - не прихоть полубога, А хищный глазомер простого столяра.
Нам четырех стихий приязненно господство; Но создал пятую свободный человек. Не отрицает ли пространства превосходство Сей целомудренно построенный ковчег?
Сердито лепятся капризные медузы, Как плуги брошены, ржавеют якоря - И вот разорваны трех измерений узы И открываются всемирные моря!
1913
Отравлен хлеб, и воздух выпит. Как трудно раны врачевать! Иосиф, проданный в Египет, Не мог сильнее тосковать!
Под звездным небом бедуины, Закрыв глаза и на коне, Слагают вольные былины О смутно пережитом дне.
Немного нужно для наитий: Кто потерял в песке колчан, Кто выменял коня - событий Рассеивается туман;
И, если подлинно поется И полной грудью, наконец, Все исчезает: остается Пространство, звезды и певец!
1914
На площадь выбежав, свободен Стал колоннады полукруг - И распластался храм Господень, Как легкий крестовик-паук.
А зодчий не был итальянец, Но русский в Риме; ну так что ж! Ты каждый раз как иностранец Сквозь рощу портиков идешь;
И храма маленькое тело Одушевленнее стократ Гиганта, что скалою целой К земле беспомощно прижат!
1914
Есть иволги в лесах, и гласных долгота В тонических стихах единственная мера, Но только раз в году бывает разлита В природе длительность, как в метрике Гомера.
Как бы цезурою зияет этот день: Уже с утра покой и трудные длинноты; Волы на пастбище, и золотая лень Из тростника извлечь богатство целой ноты.
1914
Природа - тот же Рим и отразилась в нем. Мы видим образы его гражданской мощи В прозрачном воздухе, как в цирке голубом, На форуме полей и в колоннаде рощи.
Природа - тот же Рим, и, кажется, опять Нам незачем богов напрасно беспокоить: Есть внутренности жертв, чтоб о войне гадать, Рабы, чтобы молчать, и камни, чтобы строить!
1914
Пусть имена цветущих городов Ласкают слух значительностью бренной Не город Рим живет среди веков, А место человека во вселенной.
Им овладеть пытаются цари, Священники оправдывают войны, И без него презрения достойны, Как жалкий сор, дома и алтари.
* Я не слыхал рассказов Оссиана, Не пробовал старинного вина - Зачем же мне мерещится поляна, Шотландии кровавая луна?
И перекличка ворона и арфы Мне чудится в зловещей тишине, И ветром развеваемые шарфы Дружинников мелькают при луне!
Я получил блаженное наследство - Чужих певцов блуждающие сны; Свое родство и скучное соседство Мы презирать заведомо вольны.
И не одно сокровище, быть может, Минуя внуков, к правнукам уйдет, И снова скальд чужую песню сложит И как свою ее произнесет.
1914
Посох
Посох мой, моя свобода, Сердцевина бытия - Скоро ль истиной народа Станет истина моя?
Я земле не поклонился Прежде, чем себя нашел; Посох взял, развеселился И в далекий Рим пошел.
А снега на черных пашнях Не растают никогда, И печаль моих домашних Мне по-прежнему чужда.
Снег растает на утесах, Солнцем истины палим, Прав народ, вручивший посох Мне, увидевшему Рим!
1914
Бессонница. Гомер. Тугие паруса. Я список кораблей прочел до середины: Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный, Что над Элладою когда-то поднялся.
Как журавлиный клин в чужие рубежи - На головах царей божественная пена - Куда плывете вы? Когда бы не Елена, Что Троя вам одна, ахейские мужи?
И море, и Гомер - все движется любовью. Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит, И море черное, витийствуя, шумит И с тяжким грохотом подходит к изголовью.
1915
С веселым ржанием пасутся табуны, И римской ржавчиной окрасилась долина; Сухое золото классической весны Уносит времени прозрачная стремнина.
Топча по осени дубовые листы, Что густо стелются пустынною тропинкой, Я вспомню Цезаря прекрасные черты - Сей профиль женственный с коварною горбинкой!
Здесь, Капитолия и Форума вдали, Средь увядания спокойного природы, Я слышу Августа и на краю земли Державным яблоком катящиеся годы.
Да будет в старости печаль моя светла: Я в Риме родился, и он ко мне вернулся; Мне осень добрая волчицею была И - месяц цезарей - мне август улыбнулся.
1915
Я не увижу знаменитой "Федры", В старинном многоярусном театре, С прокопченной высокой галереи, При свете оплывающих свечей. И, равнодушен к суете актеров, Сбирающих рукоплесканий жатву, Я не услышу обращенный к рампе23 Двойною рифмой оперенный стих:
- Как эти покрывала мне постылы...
Театр Расина! Мощная завеса Нас отделяет от другого мира; Глубокими морщинами волнуя, Меж ним и нами занавес лежит. Спадают с плеч классические шали, Расплавленный страданьем крепнет голос И достигает скорбного закала Негодованьем раскаленный слог...
Я опоздал на празднество Расина!
Вновь шелестят истлевшие афиши, И слабо пахнет апельсинной коркой, И словно из столетней летаргии -
Очнувшийся сосед мне говорит: - Измученный безумством Мельпомены, Я в этой жизни жажду только мира; Уйдем, покуда зрители-шакалы На растерзанье Музы не пришли!
Когда бы грек увидел наши игры...
1915
|
|
 |
Сергей Аверинцев
Так почему же
все-таки Мандельштам?
...Первые побеги
девственного леса,
который покроет место
современных городов.
О. М.
Я
начну с двух недоказуемых предпосылок.
Во-первых, канонизация Мандельштама
произошла при нас, на нашей памяти. Даже любители его поэзии
из старших поколений удивлялись, покачивали головой. Эк же
вы, однако; а у нас он был -
"мраморная муха", "ужас
друзей - Златозуб". Тон благорасположенных мемуаристов -
и у этого чудака бывали, подумать только, замечательные
строчки. (Даже у Ахматовой ощущается в ее поздней записи
1963 года некоторая оторопь перед отношением к Мандельштаму
именно младших.)
В пылу энтузиазма с проблемами старших
разделались не в меру легко. Здесь, так сказать, изначальная
погрешность. Ведь мы все прошли через престранный первый
опыт знакомства с О. М. - "замечательно, но местами как-то
уж очень идиотично", а потом постарались для вхождения в
political correctness мандельштамизма это все позабыть, по
Фрейду - вытеснить. И вот все расплачиваемся за такую
неправдивость и никак не расплатимся, в поте лица отыскивая
ответы на некорректно поставленные вопросы. Культура,
историософия, ух!
"Мандельштам. Осточертел. Пыжится.
Выкурил все мои папиросы. Ущемлен и уязвлен. Посмешище
всекоктебельское" (Ходасевич - Б. А. Диатропову от
18 июля 1916 года из Коктебеля).
"Знаете ли. Мандельштам
не умен <...> Ну какой он поэт?" (он же - С. Я. Парнок
от 22 июля того же года). А Ходасевич умен. Он вправду умен
- но ему не под силу быть
умнее собственного ума. А
для Мандельштама способность вдруг подскакивать неизмеримо
выше своего штандпункта и всех своих границ, которые есть у
каждого умника, - совершенно нормальна.
Во-вторых, канонизация эта имеет (при
всех разговорах о большой четверке) тенденцию к
исключительности. О. М. - рядом с Пушкиным.
О. М. и Пушкин. Совершенно не могу найти
у них предыстории, поры незрелости - а как длинна таковая у
Ходасевича или Цветаевой; и еще менее того умею отличать у
них строчки получше от строчек поплоше. Их обоих приходится
- не без удивления, но послушно - принимать сразу, в полном
объеме и на их собственных условиях. Помню, как
дружественный любитель О. М. сказал мне в моей молодости:
"Сережа, "Когда октябрьский нам готовил временщик..."
- очень неудачные стихи". Вроде бы я понимал, что он хотел
сказать. Но разве это правда? Стихи смешноватые, не без
того, - но ведь так близки к несомненному и вершинному
совершенству "Декабриста". А если они по нормам самого О. М.
скорее хороши - кто мне докажет, что худо какое-нибудь
"В
белом раю лежит богатырь..."? И у Пушкина интонационный
антиклимакс раздражавших Цветаеву строк
"...И счастлив
тот, кто средь волненья / Их обретать и ведать мог...",
наверное, нужен после непреодолимого нарастания в строках
предыдущих, а значит, не хуже их. Пушкину виднее.
(У других поэтов мы различаем
стихотворения сильные и слабые, удавшиеся и неудавшиеся.
Кажется, для О. М. вопрос приходится ставить иначе: стихи
необходимые и те, которых, пожалуй, могло бы и не быть,
причем первые - это почти вс╠, а выделение второй категории
не может не быть исключительно субъективным. Я, по правде
говоря, не решусь назвать ни единого примера, потому что не
готов обосновывать свой выбор.)
Именно у поэтов "чистых", как Пушкин и О.
М., которые не имеют внепоэтической серьезности, особенно
отчетливо ощущается основоположный для всех вообще поэтов
грамматический контраст между
несовершенным видом,
характеризующим жизнь как обывательщину, все, что бывает,
пока не требует поэта..., и
совершенным видом,
необходимым для акцентировки окончательности строки. Отсюда
- общее между творчеством и гибелью: то и другое есть
переход от несовершенного вида к совершенному, от длящегося
проживания к дефинитивному поступку или хотя бы событию.
"Погулял ты, человечек, по Щербакову переулку, поплевал на
нехорошие татарские мясные, повисел на трамвайных поручнях,
поездил в Гатчину к другу Сережке, походил в баньку и в цирк
Чинизелли; пожил ты, человечек, - и довольно!" Поэтика
заразна, совершенный вид подстерегает несовершенный на всех
поворотах. И тогда получается дуэль с Дантесом или стихи
против Сталина.
Выбрать Мандельштама - опасно. Слишком от
многого приходится отказаться. Слишком многое становится
рядом с ним невозможно. И это вроде бы даже нечестная игра,
потому что сам он ни о чем таком не предупреждает. Он
приглашал, да как риторично, к благодарности всем поэтам,
какие есть: по списку. Это ему откусывал голову в рецензии
Ходасевич - между тем как из противоположного угла
литературной сцены дразнились:
"мраморная муха"; а он
очень мило отзывался о Ходасевиче, а уж о Хлебникове просто
слагал какой-то эпос под своего любимого Пшавелу. Так
коллегиально.
Мандельштам мог позволить себе декларации
вроде бы классицистские
("революция в искусстве неизбежно
приводит к классицизму..."), и тут же - вроде бы
авангардистские. Конечно, этими своими выходками он
спровоцировал у своих почитателей уйму бестолковицы. Ведь и
без него в сегодняшнем литературоведческом дискурсе все -
авангардизм, и все, если придется, - неоклассицизм, понятия
становятся негодными, ибо теряют границы, и
неоклассицистские принципы того же Ходасевича вспоминаются с
тоской, как укоризна замолкнувшей совести. У человека еще принципы были.
Но беспринципность, с которой выражался
О. М., локализуется только в статьях, компенсируя,
уравновешивая собой страшно жесткий выбор, совершающийся в
эпицентре его же творческих катастроф. Поэзия у него круто
противоположна и классицизму, и авангардизму, находясь в
чрезвычайной близости и к тому, и к другому.
Слепая
ласточка на крыльях срезанных вот-вот
в чертог теней
вернется - но все-таки еще не вернулась;
яркая,
нежная зелень на улицах нищего Петербурга говорит о
девственном лесе,
который покроет место современных
городов, - но покамест есть еще место
горожанину и
другу горожан, и старый мир
жив более, чем
когда-либо; и все умещается в единой точке на дистанции
между грамматическими формами будущего и настоящего. Именно
поэтому мандельштамовская поэзия сама собой исключает и то,
что "справа" от нее, и то, что "слева", -
вся
нетерпимость, как сказал поэт о
матушке филологии.
По контрасту с ней все неоклассическое, все, что хоть на
миллиметр "правее", выглядит уже непереносно, мучительно
наивным. Даже серьезнейшие, суровейшие, мрачнейшие Блок и
Ходасевич о чем-то все никак не догадывались, а когда
непоправимая догадка под конец приходила - навсегда
замолкали; между тем голос Мандельштама
после удушья
и начинал звучать, всякий раз вбирая в себя это удушье и
одновременно ускользая от него. А умница Ходасевич еще хочет
напугать читателя, с важностью повторяя про своего
удавленника:
"И зорко, зорко, зорко / смотрел он на
восток..." Равным образом становится непереносимо все,
что чуть-чуть левее Мандельштама, все, что - авангард; и это
потому, что авангард, вопреки своему героическому имени, не
имеет в себе достаточно риска, тонуса, напряжения. Прошу
понять меня правильно: я не отрицаю, что героичен может быть
авангардист или целое поколение таковых, я отрицаю героизм
авангарда как принципа. В конечном счете он - не авангард, а
| |