|
Из
воронежских тетрадей - СТИХИ 1937 года
(март-май)
|
"И у
звезды учись
тому, что значит свет..."
|
|
 |
3 марта 1937
|
Я молю, как жалости и милости,
Франция, твоей земли и жимолости,
Правды горлинок твоих и кривды карликовых
Виноградарей в их разгородках марлевых.
В легком декабре твой воздух стриженый
Индевеет - денежный, обиженный...
Но фиалка и в тюрьме: с ума сойти в безбрежности!
Свищет песенка - насмешница, небрежница,-
Где бурлила, королей смывая,
Улица июльская кривая...
А теперь в Париже, в Шартре, в Арле
Государит добрый Чаплин Чарли -
В океанском котелке с растерянною точностью
На шарнирах он куражится с цветочницей...
Там, где с розой на груди в двухбашенной испарине
Паутины каменеет шаль,
Жаль, что карусель воздушно-благодарная
Оборачивается, городом дыша,-
Наклони свою шею, безбожница
С золотыми глазами козы,
И кривыми картавыми ножницами
Купы скаредных роз раздразни.
3
марта 1937
|
|
|
4 марта
1937 |
Реймс - Лаон
Я видел озеро, стоявшее отвесно,-
С разрезанною розой в колесе
Играли рыбы, дом построив пресный.
Лиса и лев боролись в челноке.
Глазели внутрь трех лающих порталов
Недуги - недруги других невскрытых дуг.
Фиалковый пролет газель перебежала,
И башнями скала вздохнула вдруг,-
И, влагой напоен, восстал песчаник честный,
И средь ремесленного города-сверчка
Мальчишка-океан встает из речки пресной
И чашками воды швыряет в облака.
4
марта 1937
|
|
|
6 марта
1937 |
На доске
малиновой, червонной,
На кону горы крутопоклонной,-
Втридорога снегом напоенный,
Высоко занесся санный, сонный,-
Полу-город, полу-берег конный,
В сбрую красных углей запряженный,
Желтою мастикой утепленный
И перегоревший в сахар жженый.
Не ищи в нем зимних масел рая,
Конькобежного голландского уклона,-
Не раскаркается здесь веселая, кривая,
Карличья, в ушастых шапках стая,-
И, меня сравненьем не смущая,
Срежь рисунок мой, в дорогу крепкую влюбленный,
Как сухую, но живую лапу клена
Дым уносит, на ходулях убегая...
6 марта
1937
|
|
|
9 марта
1937
|
Я скажу это
начерно, шопотом,
Потому что еще не пора:
Достигается потом и опытом
Безотчетного неба игра.
И под временным небом чистилища
Забываем мы часто о том,
Что счастливое небохранилище -
Раздвижной и прижизненный дом.
9 марта
1937
|
|
|
9 марта
1937
|
Тайная вечеря
Небо вечери в стену влюбилось,-
Все изрублено светом рубцов -
Провалилось в нее, осветилось,
Превратилось в тринадцать голов.
Вот оно - мое небо ночное,
Пред которым как мальчик стою:
Холодеет спина, очи ноют.
Стенобитную твердь я ловлю -
И под каждым ударом тарана
Осыпаются звезды без глав:
Той же росписи новые раны -
Неоконченной вечности мгла...
9
марта 1937
|
|
|
9 - 19 марта 1937 |
Заблудился я в небе - что делать?
Тот, кому оно близко,- ответь!
Легче было вам, Дантовых девять
Атлетических дисков, звенеть.
Не разнять меня с жизнью: ей снится
Убивать и сейчас же ласкать,
Чтобы в уши, в глаза и в глазницы
Флорентийская била тоска.
Не кладите же мне, не кладите
Остроласковый лавр на виски,
Лучше сердце мое разорвите
Вы на синего звона куски...
И когда я усну, отслуживши,
Всех живущих прижизненный друг,
Он раздастся и глубже и выше
-
Отклик неба - в остывшую грудь.
9 - 19
марта 1937
|
|
|
9 - 19
марта 1937
|
Заблудился я в небе - что делать?
Тот, кому оно близко,- ответь!
Легче было вам, Дантовых девять
Атлетических дисков, звенеть,
Задыхаться, чернеть, голубеть.
Если я не вчерашний, не зряшний,-
Ты, который стоишь надо мной,
Если ты виночерпий и чашник
-
Дай мне силу без пены пустой
Выпить здравье кружащейся башни
-
Рукопашной лазури шальной.
Голубятни, черноты, скворешни,
Самых синих теней образцы,-
Лед весенний, лед вышний, лед вешний
-
Облака, обаянья борцы,-
Тише: тучу ведут под уздцы.
9 - 19
марта 1937
|
|
|
15
марта 1937
|
Может
быть, это точка безумия,
Может быть, это совесть твоя
-
Узел жизни, в котором мы узнаны
И развязаны для бытия.
Так соборы кристаллов сверхжизненных
Добросовестный свет-паучок,
Распуская на ребра, их сызнова
Собирает в единый пучок.
Чистых линий пучки благодарные,
Направляемы тихим лучом,
Соберутся, сойдутся когда-нибудь,
Словно гости с открытым челом,-
Только здесь, на земле, а не на небе,
Как в наполненный музыкой дом,-
Только их не спугнуть, не изранить бы
-
Хорошо, если мы доживем...
То, что я говорю, мне прости...
Тихо-тихо его мне прочти...
15
марта 1937
|
|
|
16
марта 1937
|
Рим
Где лягушки фонтанов, расквакавшись
И разбрызгавшись, больше не спят
И, однажды проснувшись, расплакавшись,
Во всю мочь своих глоток и раковин
Город, любящий сильным поддакивать,
Земноводной водою кропят,-
Древность легкая, летняя, наглая,
С жадным взглядом и плоской ступней,
Словно мост ненарушенный Ангела
В плоскоступьи над желтой водой,-
Голубой, онелепленный, пепельный,
В барабанном наросте домов -
Город, ласточкой купола лепленный
Из проулков и из сквозняков,-
Превратили в убийства питомник
Вы, коричневой крови наемники,
Италийские чернорубашечники,
Мертвых цезарей злые щенки...
Все твои, Микель Анджело, сироты,
Облеченные в камень и стыд,-
Ночь, сырая от слез, и невинный
Молодой, легконогий Давид,
И постель, на которой несдвинутый
Моисей водопадом лежит,-
Мощь свободная и мера львиная
В усыпленьи и в рабстве молчит.
И морщинистых лестниц уступки -
В площадь льющихся лестничных рек,-
Чтоб звучали шаги, как поступки,
Поднял медленный Рим-человек,
А не для искалеченных нег,
Как морские ленивые губки.
Ямы Форума заново вырыты
И открыты ворота для Ирода,
И над Римом диктатора-выродка
Подбородок тяжелый висит.
16
марта 1937
|
|
|
18
марта 1937 |
Чтоб,
приятель и ветра и капель,
Сохранил их песчаник внутри,
Нацарапали множество цапель
И бутылок в бутылках зари.
Украшался отборной собачиной
Египтян государственный стыд,
Мертвецов наделял всякой всячиной
И торчит пустячком пирамид.
То ли дело любимец мой кровный,
Утешительно-грешный певец,-
Еще слышен твой скрежет зубовный,
Беззаботного права истец...
Размотавший на два завещанья
Слабовольных имуществ клубок
И в прощанье отдав, в верещанье
Мир, который как череп глубок;
Рядом с готикой жил озоруючи
И плевал на паучьи права
Наглый школьник и ангел ворующий,
Несравненный Виллон Франсуа.
Он разбойник небесного клира,
Рядом с ним не зазорно сидеть:
И пред самой кончиною мира
Будут жаворонки звенеть.
18
марта 1937
|
|
|
21
марта 1937 |
Кувшин
Длинной жажды должник виноватый,
Мудрый сводник вина и воды,-
На боках твоих пляшут козлята
И под музыку зреют плоды.
Флейты свищут, клевещут и злятся,
Что беда на твоем ободу
Черно-красном - и некому взяться
За тебя, чтоб поправить беду.
21
марта 1937
|
|
|
21
марта 1937 |
Гончарами велик остров синий
-
Крит зеленый,- запекся их дар
В землю звонкую: слышишь дельфиньих
Плавников их подземный удар?
Это море легко на помине
В осчастливленной обжигом глине,
И сосуда студеная власть
Раскололась на море и страсть.
Ты отдай мне мое, остров синий,
Крит летучий, отдай мне мой труд
И сосцами текучей богини
Воскорми обожженный сосуд.
Это было и пелось, синея,
Много задолго до Одиссея,
До того, как еду и питье
Называли "моя" и "мое".
Выздоравливай же, излучайся,
Волоокого неба звезда
И летучая рыба - случайность
И вода, говорящая "да".
21
марта 1937
|
|
|
23
марта - начало мая 1937 |
О, как же я
хочу,
Не чуемый никем,
Лететь вослед лучу,
Где нет меня совсем.
А ты в кругу лучись -
Другого счастья нет -
И у звезды учись
Тому, что значит свет.
Он только тем и луч,
Он только тем и свет,
Что шопотом могуч
И лепетом согрет.
И я тебе хочу
Сказать, что я шепчу,
Что шопотом лучу
Тебя, дитя, вручу...
23
марта - начало мая 1937
|
|
|
Март
1937 |
Нереиды мои,
нереиды,
Вам рыданья - еда и питье,
Дочерям средиземной обиды
Состраданье обидно мое.
Март
1937
|
|
|
7
апреля 1937 |
Флейты
греческой тэта и йота
-
Словно ей не хватало молвы
-
Неизваянная, без отчета,
Зрела, маялась, шла через рвы.
И ее невозможно покинуть,
Стиснув зубы, ее не унять,
И в слова языком не продвинуть,
И губами ее не размять.
А флейтист не узнает покоя:
Ему кажется, что он один,
Что когда-то он море родное
Из сиреневых вылепил глин...
Звонким шопотом честолюбивым,
Вспоминающих топотом губ
Он торопится быть бережливым,
Емлет звуки - опрятен и скуп.
Вслед за ним мы его не повторим,
Комья глины в ладонях моря,
И когда я наполнился морем -
Мором стала мне мера моя...
И свои-то мне губы не любы -
И убийство на том же корню -
И невольно на убыль, на убыль
Равноденствие флейты клоню.
7
апреля 1937
|
|
|
Апрель
1937 |
Как по улицам
Киева-Вия
Ищет мужа не знаю чья жинка,
И на щеки ее восковые
Ни одна не скатилась слезинка.
Не гадают цыганочки кралям,
Не играют в Купеческом скрипки,
На Крещатике лошади пали,
Пахнут смертью господские Липки,
Уходили с последним трамваем
Прямо за город красноармейцы,
И шинель прокричала сырая:
- Мы вернемся еще - разумейте...
Апрель
1937
|
|
|
30
апреля 1937 |
Я к губам подношу эту зелень -
Эту клейкую клятву листов -
Эту клятвопреступную землю:
Мать подснежников, кленов, дубков.
Погляди, как я крепну и слепну,
Подчиняясь смиренным корням,
И не слишком ли великолепно
От гремучего парка глазам?
А квакуши, как шарики ртути,
Голосами сцепляются в шар,
И становятся ветками прутья
И молочною выдумкой пар.
30
апреля 1937
|
|
|
2 мая
1937 |
Клейкой клятвой
липнут почки,
Вот звезда скатилась:
Это мать сказала дочке,
Чтоб не торопилась.
- Подожди,- шепнула внятно
Неба половина,
И ответил шелест скатный:
- Мне бы только сына...
Стану я совсем другою
Жизнью величаться.
Будет зыбка под ногою
Легкою качаться.
Будет муж прямой и дикий
Кротким и послушным,
Без него, как в черной книге,
Страшно в мире душном...
Подмигнув, на полуслове
Запнулась зарница.
Старший брат нахмурил брови,
Жалится сестрица.
Ветер бархатный крыластый
Дует в дудку тоже:
Чтобы мальчик был лобастый,
На двоих похожий.
Спросит гром своих знакомых:
-- Вы, грома, видали,
Чтобы липу до черемух
Замуж выдавали?
Да из свежих одиночеств
Леса - крики пташьи.
Свахи-птицы свищут почесть
Льстивую Наташе.
И к губам такие липнут
Клятвы, что по чести
В конском топоте погибнуть
Мчатся очи вместе.
Все ее торопят часто:
- Ясная Наташа,
Выходи, за наше счастье,
За здоровье наше!
2 мая
1937
|
|
|
4 мая
1937 |
На меня
нацелилась груша да черемуха
-
Силою рассыпчатой бьет меня без промаха.
Кисти вместе с звездами, звезды вместе с кистями,-
Что за двоевластье там? В чьем соцветьи истина?
С цвету ли, с размаха ли бьет воздушно-целыми
В воздух убиваемый кистенями белыми.
И двойного запаха сладость неуживчива:
Борется и тянется - смешана, обрывчива.
4 мая
1937
|
|
|
|
Там уж скоро третий год
Тень моя живет меж вами.
1937
Такие же люди, как вы,
С глазами вдолбленными в череп,
Такие же судьи, как вы,
Лишили вас холода тутовых ягод.
1937
Река Яузная,
Берега кляузные
1937
|
|
 |
Эмма Герштейн
Поэт поэту — брат
Феномен Мандельштама
“...никогда не
растолковывайте человеку символику его
физического облика. Этой бестактности не
прощают даже лучшему другу”.
Кто это говорит? Сноб,
мастер небрежно брошенных остроумных
афоризмов? Кто-нибудь из непременных гостей
великосветских салонов, заковавший себя в
броню изящной иронии? Нет, эту сентенцию
поэт Осип Мандельштам занес в свою записную
книжку. В ней отразились его глубинные мысли
о поэзии:
“В
хороших4
стихах слышно, как шьются черепные швы, как
набирает власти рот и хозяйничает океанской
солью кровь”.
Это не украшательская
речь. Никаких тропов здесь нет. Для
Мандельштама это реальность. Он определяет
коренные признаки или коренное свойство
своей поэтики: оно характеризует весь его
творческий процесс, начиная с 10-х годов до
последних дней жизни.
На первый член заявленной
им трехчастной формулы мы находим прямое
исполнение в “Стихах о неизвестном солдате”
(1937):
Развивается череп от
жизни Во весь лоб — от виска
до виска, —
Чистотой своих швов он
дразнит себя, Понимающим куполом
яснится, Мыслью пенится, сам себе
снится, —
Чаша чаш и отчизна
отчизне,
Звёздным рубчиком шитый
чепец, Чепчик счастья —
Шекспира отец...
Вторую часть формулы
Мандельштама (в работу вступает “рот”, иными
словами, артикуляция) мы услышим в
стихотворениях 30-го и 32-го годов:
Только стихов
виноградное мясо Мне освежило случайно
язык.
“Батюшков”
Были мы люди, а стали
людье, И суждено — по какому
разряду? —
Нам роковое в груди
колотье Да эрзерумская кисть
винограду.
“Дикая
кошка —
армянская
речь...”
Уподобление отвлеченного
понятия живому организму нам знакомо уже по
раннему периоду поэзии Мандельштама.
Вспомним его “Век” (1922) или “1 января
1924”.
Мандельштам перечислил и
одушевил, вернее,
оживил все органы
этого условного для него зверя: болезненные
веки, зрачки, два сонных глазных яблока,
позвоночник, разделенный на позвонки, хрящ,
темя — и отдельно детское темя: “лицо
ребенка”, “точный слепок с голоса, который
произносит слова”. Мандельштам стремится к
полному слиянию всех этих элементов бытия:
Это век волну колышет Человеческой тоской, И в траве гадюка дышит Мерой века золотой.
У Мандельштама это не
литературный прием, а неистребимое
проникновение в духовный облик человека,
проходящее через призму его физического
существа. Перерывом в его лирике можно
назвать только “годы великого перелома”,
когда его поэзия была насыщена мотивами
сопротивления растущему
социально-политическому гнету. Для него
лично этот период разрешился арестом
тридцать четвертого года. После ареста у
поэта возникла внутренняя передышка: он
постепенно освобождался от напряженной
тематики и погружался в свою первозданную
лирическую стихию. Все его сравнения, а
затем и развернутые метафоры, все более
связывались с живой природой человеческого
тела, и не только человеческого (“У реки Оки
вывернуто веко.... У сестрицы Клязьмы
загнулась ресница”).
Но большинство
высказываний относится только к
человеческому организму: “...Мыслит костию и
чувствует челом”, “струны сухожилий”,
“горячая лобная кость”, “зрячая стопа”,
“десять пальцев — мой табунок”, “повис на
собственных ресницах”, “войны холодные
ладони”, “чужое и безбровое небо”.
Про кровь, связывающую
все эти физические признаки, мы слышали уже
давно, когда Мандельштам только еще пытался
писать стихи. Он называл ее тогда мировой
пучиной, сливаясь с ней “молодой звериной
душой”, отвоевывая себе законное место в
этой стихии, как бы ни ущербна была его душа
или физическая оболочка (“Раковина”).
Противонаправленность
этих двух начал была осознана Мандельштамом
очень рано. От стихотворения об испуганном
орле 10-го года до стихотворения
“Автопортрет” 16-го, где проводится резкая
граница между “прирожденной неловкостью”,
т.е. физическим недостатком, и врожденным
ритмом, т.е. тем, что принято называть
Божьим даром. Мандельштам ощущал свою кровь
как самостоятельное вещество — “И хлынула к
лестницам кровь и на приступ пошла...”
(1920).
К 30-м годам (после
“Армении”) поэт закрепил навсегда сравнение
слиянности собственной физиологии с
“океанской солью”. Найденное точное
наименование помогло ему выразить свое
отношение к самоубийству Маяковского: “Там
же, в Сухуми, в апреле я принял океаническую
весть о смерти Маяковского. Как водяная гора
жгутами бьет в позвоночник, стеснила дыхание
и оставила соленый вкус во рту”.
Редкостное и точное
авторское признание о физической реакции на
психическую травму дает нам возможность
ощутить почти сверхъестественную
отзывчивость нервной системы Мандельштама.
Нам представился также
случай оценить значение метафоры, вообще
любого тропа для словесной ткани
Мандельштама. Для него все — подлинность.
Мощный ток не видимой посторонним энергии он
ощущает как “водяную гору”, а весть о смерти
Маяковского он воспринимает как
“океаническую весть”, т.е. как свою кровь,
связанную с мировой стихией.
Сколько ни толковали
друзья и враги о добровольном конце жизни
Маяковского, только два еще живых поэта
выразили весь ужас этой пустоты,
охватывающей самоубийцу: “Непрерывность
внутреннего существования нарушена, личность
кончена” (Пастернак), известие о гибели
маяковского, поразившее Мандельштама,
наводит нас на мысль: в роковые минуты поэт
поэту — брат.
Если бы Осип Эмильевич
дожил до последних лет жизни Бориса
Леонидовича, он, я уверена, присоединился бы
к его словам о самоубийцах:
“Но все они мучались
неописуемо, мучались в той степени, когда
чувство тоски уже является душевной
болезнью. И помимо их таланта и светлой
памяти участливо склонимся так же перед их
страданием”.
В годину смерти
Маяковского (1930) Пастернак горевал вместе
со всеми хоронившими поэта, а Мандельштам
был потрясающе одинок в чуждой толпе
партийной элиты Армении. В той же своей
записной книжке он фиксирует:
“Общество, собравшееся в
Сухуми, приняло весть о гибели первозданного
поэта с постыдным равнодушием. В тот же
вечер плясали казачка и пели гурьбой у рояля
студенческие вихрастые песни”.
О специфике мироощущения
Мандельштама неоднократно упоминалось в
авторитетных научных работах. В исследовании
В. Н. Топорова это называется
“психофизическим компонентом поэзии
Мандельштама”. В статье Л. Е. Пинского часто
приводятся отдельные примеры антропоморфизма
в “Разговоре о Данте” Мандельштама, Ефим
Эткинд указывает на бергсонианство поэта. Но
никто не замечает, что это свойство всего
поэтического сознания Осипа Мандельштама.
Впрочем, есть исключения.
Близко к нашему пониманию
подходит философ Борис Парамонов в своей
ранней (1982) работе “Портрет еврея”,
написанной на материале жизни и литературной
деятельности Ильи Эренбурга; критик говорит:
“Вот так и надо понимать евреев. Это не
мораль мира, а его физиология. Не дух, а
плоть, не смысл, а жизнь”. Не имея
возможности вдаваться в контекст этой
специальной работы, могу все-таки сказать,
что эта счастливая догадка поддерживается
знаменательными словами еврея Мандельштама:
“Я хочу познать свою кость, свою лаву, свое
гробовое дно. Выйти к Арарату на каркающую,
крошащуюся и харкающую окраину. Упереться
всеми фибрами моего существа в невозможность
выбора, в отсутствие всякой свободы.
Отказаться добровольно от светлой нелепицы
воли и разума...”. К счастьn | |